Дочки-матери (рассказ домового).
Повести - Ужасы
«Крепись, Евдокия», - только и сказал.
Ближе к вечеру, когда уже почти все односельчане последний долг Ленке отдали, Акулина заявилась. К гробу даже не подходила, просто носом из стороны в сторону поводила, и губы поджала озабоченно. Бабки-плакальщицы на неё покосились очень недобро, но даже не пискнули: боялись Акулину в селе побольше, чем товарища Сталина, а уж с Председателем-то и сравнивать смешно. Старуха же к Евдокии тихонько подсела, и шептать на ухо что-то начинала. Евдокия видно, что понимает, только эмоций у неё на лице немногим побольше, чем у истукана деревянного. Разве что, головой изредка кивает. Акулина сказала ей всё, что хотела, потом пузырёк какой-то маленький протянула, который мгновенно в платье чёрном Дуськином исчез, и назад засобиралась.
Как совсем стемнело, Евдокия старух из дома выставила. Те, вроде как, собирались тут всю ночь сидеть, только Дуська так на них глянула, что ворон этих словно метлой сдуло. Осталась Евдокия одна с Ленкой. Ну и я, конечно, как водится, сверху на чердаке сижу, всю сцену эту грустную сквозь щели наблюдаю.
Эх, и плохо мне тогда было… Не говоря уж о том, что Хозяйкой Евдокия была получше многих, а Ленку то я вообще любил как дочь, если б у нас домовых могли дочери рождаться, тут ещё и другое что-то наложилось.
Мы ведь дом, в котором живём, как себя чувствуем. Если стены подгнили, так у нас суставы ноют, если дверь перекосилась – зуб болеть начинает и так далее. А сейчас, чувствую, что-то такое нехорошее с избой творится, что чуть не наизнанку выворачивает. Снизу откуда-то такая гадость прёт, что хоть беги без оглядки. Так и валялся я на чердаке, мало что понимая, и то ли Дуську, то ли себя больше жалея. Очень нехорошо мне было тогда, одним словом…
Дуська же, как сидела, так у гробика и сидит, как изваяние. Ни на шаг не отходит. Только в лицо дочки своей мёртвой смотрит, а уж о чём думает… Скорее всего, ни о чём, просто прощается. И не слезинки, как будто выпил её слёзы до дна кто-то другой. С первого взгляда и не скажешь, кто большим покойником выглядит – дочка или мать.
Ночь уже на вторую половину перевалила, когда всё это началось. Я, понятно, первым почуял, аж все волоски на затылке дыбом встали, как на кошке. Сначала, шорохи какие-то неясные в подполе, словно очень медленно кто-то там двигается, неуверенно так. Потом уже погромче, банка какая-то упала и разбилась, тут уж и Евдокия напряглась, потом, вообще началось…
Дуська баба запасливая была, солений-варений у неё ещё с прошлого года в подполе достаточно оставалось. А тут, словно ветер там внизу пронёсся шквальный: стекло бьётся, удары глухие, потом снова звон. Семи пядей во лбу быть не надо, что б догадаться, кто-то очень злой там внизу беснуется и крушит всё вокруг себя. И даже понятно кто.
А Евдокия, как и не происходит ничего такого страшного, в лице не изменилась совсем. Только с табурета поднялась, к печке подошла, топорик давешний, недавно от крови оттёртый, из-под неё вытянула и, как ни в чём не бывало, снова у гроба уселась. Но видно, что готова она ко всему, ждёт просто.
Потом в дверцу подпола снизу что-то глухо бухнуло. Сильно так, аж весь дом задрожал. Потом ещё раз. На погребах никто серьёзные замки не ставит, незачем, вот и у Дуськи простая такая щеколда была на четырёх гвоздях хлипких. Горшки с вареньем они, знаете ли, привычки такой из подпола на волю вырываться не имеют.
Гвоздики уде после второго удара наполовину из досок вышли, а после третьего и вообще в сторону отлетели, вместе с защёлкой. Потом дверца эта приподнялась, ненамного, ровно настолько, что б в неё рука просунуться могла.
А рука. Скажу я вам та ещё. Даже не рука, клешня настоящая. Посиневшая до черноты, вся в порезах каких-то, ногти, испокон веку, казалось, не стригшиеся, серые, с траурной окаёмкой с краю. Потом снизу ещё надавили, и крышка откинулась.
Дуська спокойно так, как и не происходит ничего страшного, с табурета своего поднялась, топорик поудобнее перехватила и к открывшемуся люку направилась неторопливо. А оттуда уже появилось нечто и вовсе непотребное. Даже не голова, а ком какой-то бесформенный. Волосы от крови в колтун слиплись, борода сосульками во все стороны торчит, пятна чёрные, правый глаз в картофелину бесформенную, тёмными прожилками покрытую, превратился, зато левый по сторонам таращится, на месте не стоит ни на секунду, как белка в колесе. В пасти раззявленной жёлтые, зубы мерзко отблескивают, а язык, почерневший уже, наполовину виден. И страхолюдная нежить эта силы напрягает все, что б из погреба выбраться.
Дуська почти вплотную к провалу, из которого чудище это мертвяцкое почти уже выбралось, подошла, примерилась и рубанула. Прямо по шее. Только вот таланта палаческого у неё не было, да и то сказать, она ж доярка знатная, а не забойщик знаменитый. Топорик только и без того мёртвые мышцы на шее слева перерубил, да в кости и застрял. Евдокия едва-едва его выдернуть успела, потому что мертвяк в её сторону так резво лапой махнул. Что, ещё б немного, и задел бы.
Влас из подпола, как жаба, брюхом на пол вывалился, и встать попытался. Нелегко ему это давалось. Точнее, чертям, что трупом его командовали. Потому, как от поганца Власа в этом теле только мясо гнилое и кости оставались, бисы им командовали. А они маленькие, слабосильные. Потому и дёргался труп Власа Мутного, как вша на гребешке. Евдокия этим замешательством воспользовалась, сзади труп обошла и ещё раз, от всей души, топором по затылку приложилась.
Глухо хрустнуло. Задняя половина черепа Власа повисла на длинном лоскуте серой кожи, где-то в районе лопаток трупа, а из открывшейся дуры стали вываливаться наружу мерзкие серые ошмётки. Мертвяк медленно поднялся с колен, растопырил пальцы и стал дёрганной, шатающейся походкой приближаться к Дуське.
Тут уж и она отступила на пару шагов. Понятно, страсти-то какие, любая нормальная баба давно уже без чувств валялась, но не Евдокия. Решила видно, драться – так драться, а в обморок падать потом будем.
Ближе к вечеру, когда уже почти все односельчане последний долг Ленке отдали, Акулина заявилась. К гробу даже не подходила, просто носом из стороны в сторону поводила, и губы поджала озабоченно. Бабки-плакальщицы на неё покосились очень недобро, но даже не пискнули: боялись Акулину в селе побольше, чем товарища Сталина, а уж с Председателем-то и сравнивать смешно. Старуха же к Евдокии тихонько подсела, и шептать на ухо что-то начинала. Евдокия видно, что понимает, только эмоций у неё на лице немногим побольше, чем у истукана деревянного. Разве что, головой изредка кивает. Акулина сказала ей всё, что хотела, потом пузырёк какой-то маленький протянула, который мгновенно в платье чёрном Дуськином исчез, и назад засобиралась.
Как совсем стемнело, Евдокия старух из дома выставила. Те, вроде как, собирались тут всю ночь сидеть, только Дуська так на них глянула, что ворон этих словно метлой сдуло. Осталась Евдокия одна с Ленкой. Ну и я, конечно, как водится, сверху на чердаке сижу, всю сцену эту грустную сквозь щели наблюдаю.
Эх, и плохо мне тогда было… Не говоря уж о том, что Хозяйкой Евдокия была получше многих, а Ленку то я вообще любил как дочь, если б у нас домовых могли дочери рождаться, тут ещё и другое что-то наложилось.
Мы ведь дом, в котором живём, как себя чувствуем. Если стены подгнили, так у нас суставы ноют, если дверь перекосилась – зуб болеть начинает и так далее. А сейчас, чувствую, что-то такое нехорошее с избой творится, что чуть не наизнанку выворачивает. Снизу откуда-то такая гадость прёт, что хоть беги без оглядки. Так и валялся я на чердаке, мало что понимая, и то ли Дуську, то ли себя больше жалея. Очень нехорошо мне было тогда, одним словом…
Дуська же, как сидела, так у гробика и сидит, как изваяние. Ни на шаг не отходит. Только в лицо дочки своей мёртвой смотрит, а уж о чём думает… Скорее всего, ни о чём, просто прощается. И не слезинки, как будто выпил её слёзы до дна кто-то другой. С первого взгляда и не скажешь, кто большим покойником выглядит – дочка или мать.
Ночь уже на вторую половину перевалила, когда всё это началось. Я, понятно, первым почуял, аж все волоски на затылке дыбом встали, как на кошке. Сначала, шорохи какие-то неясные в подполе, словно очень медленно кто-то там двигается, неуверенно так. Потом уже погромче, банка какая-то упала и разбилась, тут уж и Евдокия напряглась, потом, вообще началось…
Дуська баба запасливая была, солений-варений у неё ещё с прошлого года в подполе достаточно оставалось. А тут, словно ветер там внизу пронёсся шквальный: стекло бьётся, удары глухие, потом снова звон. Семи пядей во лбу быть не надо, что б догадаться, кто-то очень злой там внизу беснуется и крушит всё вокруг себя. И даже понятно кто.
А Евдокия, как и не происходит ничего такого страшного, в лице не изменилась совсем. Только с табурета поднялась, к печке подошла, топорик давешний, недавно от крови оттёртый, из-под неё вытянула и, как ни в чём не бывало, снова у гроба уселась. Но видно, что готова она ко всему, ждёт просто.
Потом в дверцу подпола снизу что-то глухо бухнуло. Сильно так, аж весь дом задрожал. Потом ещё раз. На погребах никто серьёзные замки не ставит, незачем, вот и у Дуськи простая такая щеколда была на четырёх гвоздях хлипких. Горшки с вареньем они, знаете ли, привычки такой из подпола на волю вырываться не имеют.
Гвоздики уде после второго удара наполовину из досок вышли, а после третьего и вообще в сторону отлетели, вместе с защёлкой. Потом дверца эта приподнялась, ненамного, ровно настолько, что б в неё рука просунуться могла.
А рука. Скажу я вам та ещё. Даже не рука, клешня настоящая. Посиневшая до черноты, вся в порезах каких-то, ногти, испокон веку, казалось, не стригшиеся, серые, с траурной окаёмкой с краю. Потом снизу ещё надавили, и крышка откинулась.
Дуська спокойно так, как и не происходит ничего страшного, с табурета своего поднялась, топорик поудобнее перехватила и к открывшемуся люку направилась неторопливо. А оттуда уже появилось нечто и вовсе непотребное. Даже не голова, а ком какой-то бесформенный. Волосы от крови в колтун слиплись, борода сосульками во все стороны торчит, пятна чёрные, правый глаз в картофелину бесформенную, тёмными прожилками покрытую, превратился, зато левый по сторонам таращится, на месте не стоит ни на секунду, как белка в колесе. В пасти раззявленной жёлтые, зубы мерзко отблескивают, а язык, почерневший уже, наполовину виден. И страхолюдная нежить эта силы напрягает все, что б из погреба выбраться.
Дуська почти вплотную к провалу, из которого чудище это мертвяцкое почти уже выбралось, подошла, примерилась и рубанула. Прямо по шее. Только вот таланта палаческого у неё не было, да и то сказать, она ж доярка знатная, а не забойщик знаменитый. Топорик только и без того мёртвые мышцы на шее слева перерубил, да в кости и застрял. Евдокия едва-едва его выдернуть успела, потому что мертвяк в её сторону так резво лапой махнул. Что, ещё б немного, и задел бы.
Влас из подпола, как жаба, брюхом на пол вывалился, и встать попытался. Нелегко ему это давалось. Точнее, чертям, что трупом его командовали. Потому, как от поганца Власа в этом теле только мясо гнилое и кости оставались, бисы им командовали. А они маленькие, слабосильные. Потому и дёргался труп Власа Мутного, как вша на гребешке. Евдокия этим замешательством воспользовалась, сзади труп обошла и ещё раз, от всей души, топором по затылку приложилась.
Глухо хрустнуло. Задняя половина черепа Власа повисла на длинном лоскуте серой кожи, где-то в районе лопаток трупа, а из открывшейся дуры стали вываливаться наружу мерзкие серые ошмётки. Мертвяк медленно поднялся с колен, растопырил пальцы и стал дёрганной, шатающейся походкой приближаться к Дуське.
Тут уж и она отступила на пару шагов. Понятно, страсти-то какие, любая нормальная баба давно уже без чувств валялась, но не Евдокия. Решила видно, драться – так драться, а в обморок падать потом будем.
13.06.2009
Количество читателей: 46352